. . .

И я к тебе испытываю страх,
как мошкара в электропроводах,
но выдох-вдох — и гаснут разговоры.
Был робок снег, тепла его кровать,
лати́няне готовились страдать,
диванные войска хранили Форум.
Но что мне до, когда нелепа мгла,
когда в тебе шевелится игла —
расплёскивает солнце по винилу.
Игрушечный бездарный режиссёр,
смотрю на эту музыку в упор,
не замечая конников Аттилы.
Когда мы превратимся в имена,
от пены дней останется слюна,
от цезаря — салат или могила.
У наших храмов призраки звенят,
расстрелянных приводят октябрят,
но смерти не бывает — я спросила.

. . .

Нас очень много — пишущих и длящих,
впадающих в верлибр или в немилость.
— Ах, Машенька, была ли настоящей?
— Ах, Петенька, конечно, я приснилась.
Проходим незнакомцами смешными,
качаясь на верëвке бельевой.
— Ах, Дашенька, осталось только имя.
— Ах, Фёдор, не осталось ничего.
И букли, и турнюр, и гимнастëрка —
ничто не изменяет, всë искрит.
— Ах, Полинька, вы ждали слишком долго.
— Ах, Всеволод, оставьте ваш иприт.
Нас очень много.
В этом ли причина
неузнавания — хоть вейся, хоть лютуй.
— А если буквы — поезд журавлиный.
— А если тело — только поцелуй.

. . .

Мы внуки выживших детей.
Мелкоморщинистые дни
глядят из кожи веселей,
как будто вечные они.
Как будто шалость удалась,
оставлен в Избранном физрук.
Нас тренирует божий глаз,
мы реагируем на звук.
Мы начинаемся как пыль
и завершаемся на ней.
Мелкоморщинистый текстиль
незаживающих людей.

. . .

Больной ребёнок, выживший птенец,
но не жилец, ей-богу, не жилец,
идёт к комоду, музыку заводит.
И музыка играет в коридор,
Шумит камыш — виниловый забор
горит при непрерывном кислороде.
Так пением до старости расти.
«Таганка» милая, с тобой ли по пути,
по солнечным путям бредёт Высоцкий?
Пластинка говорит: «I love you so…»,
ребёнок понимает: он спасён
от сырости и ржи автозаводской.
Ребёнок понимает: Леннон жив,
и Ленин улыбается. Мотив
плывёт, как рыбка в банке с позолотой.
«Так лучше быть богатым, чем… (хрипок)»
Покачиваясь, спит у тонких ног
пластинка в пузырящихся «колготах».

Бородинское поле

Подошвы оскользнуться норовят.
Здесь берег и зубаст, и тороват
на ржавчину и солнечные споры.
Здесь люди умирали заодно,
и конница сносила их в кино
советского большого режиссёра.
И церковь златокудрая цвела
на черепе сожжённого дотла,
и грезила Цветаева Тучковым…
Тысячелистник, сабельник, чабрец.
Ребёнку утомившийся отец
несёт образовательное слово.
Богиня битв, прими мой тихий стих
за тех, кто под копытами затих,
за тех, кто был не волен или волен!..
Оранжевая вечная звезда
глядит на травянистые стада
и щурится над миром или полем.

Рыбное место

Цареубийцей вырвался закат
(бежал по бухте, отражаясь в иле).
Вся Балаклава — стянутый канат,
который незаметно отпустили —
расширилась, слегла, изнемогла
под взглядом нарождающейся ночи.
Сливалась с небом берега игла —
и был союз до жалости непрочен.
Лишь генуэзцам грезился луфарь,
но не Лифарь, а, связанная кротко,
морская тварь — обеденный словарь,
случайная подруга сковородки.
Литой Куприн — зелёный, золотой —
молчит в причал на ржавчине понтонной.
Шаланды с мягкотелой мелюзгой
давно не приводили листригоны.
Над Чембало гортанный говор стих,
от итальянцев мало что осталось…
И лишь на нас, счастливых и живых,
задумчиво поглядывала старость.

Отрепьев

Не бродить по Тушино, как вор,
не тушить капусту для своих.
Смутных мыслей взломанный простор —
танец или бабочка парит.
Или крик, в лужёную гортань
мастером впечатанный немым?
Не томить в околице герань.
Не хранить в хрусталиках жасмин.
Ворожит пропащая Москва:
клюква-брюква, чудо на бобах.
Я иду с Отрепьевым, едва
стылого касаясь рукава.
Где печаль, Григорий, где просчёт?
где Марина — пена-синева?
Я иду с Отрепьевым, ещё
мало понимая, что жива.
Что не мне багряным родником
согревать народное добро.
Не искать отдушины ни в ком.
Не бродить по Тушино, не бро…

Евгения Джен Баранова

Вас может это заинтересовать

Что будем искать? Например,Идея