Метла

Метла висит в избушке на стене
В ней высота и скорость — вероломство,
Ее ты не догонишь на коне,
С ней невозможно мирное знакомство.

Из тьмы столетий черт ее принес,
Ее плели, свивали в изголовье,
В ней клок – в полнеба — вздыбленных волос,
Метла – любая — движима любовью.

Обращена фиксурой к потолку
А рукоять уперлась в терн могильный
Я, говорит, живьем врага толку,
Взвивая прах, враждебный и бессильный.

А шабаш мой губителен, жесток:
Никто не знает от него заклятья,
Есенин, Маяковский, Пушкин, Блок,
И ты любой, такой же — все некстати,

Я, говорит, хватаю на лету,
Но не люблю отгадки и разгадки.
Я новая — по-новому мету,
Я старая – за старые порядки.

И вот однажды ночью, в час глухой,
Когда луна глядела с небосвода,
Метлу сорвали с гвоздя, головой
Ударилась и угодила в воду.

В воде метла навек лишилась сил,
Крестите юных, погрузив в купели.
Кто в гроб сходя метлу благословил,
Тот был мертвей, чем те, кого отпели.

Фантазия

Фаталисты пишут время,
Никогда о нем не споря,
Ничего о нем не зная —
Время сущно, сути нет.
Возраст времени указан
На песчинке среди моря.
Не найти песчинку в море,
Не узнать начала лет.

Даже светопреставленье,
К фатализму изготовясь,
Что-то приостановилось,
Призапамятовав года.
Кэгэбэшник жжет улики,
Летописец прячет повесть,
Только на одной песчинке
Весь ответ на все «когда».

Был растерзанный Дионис
С первой мировой слезинкой,
С первой вестницей вселенской
Необузданной тоски.
Время — следствие распада
На булыжники, песчинки,
На минуты и секунды —
Дионисовы куски.

А когда распалась вечность
На разбитых весен груду,
Первовесенка-песчинка
Затерялась, но на ней
Сохранилось все, что было,
Все, что есть, и все, что будет,
Но найти ее, чем дальше,
Тем, наверное, трудней.

Каждый опус наш — подделка
Этой надписи старинной,
Мы хотим увидеть вечность
В грудах битого стекла,
Но мерещатся руины,
Запах гари, запах винный,
И растерзанный Дионис,
И вселенская тоска.

Рифма к городу

Когда я сужу, с чем рифмуется Устюг,
Становится грустно
И не напрасно. Но кто меня пустит
В царство-мытарство бесклеточной рифмы,
Когда я не знаю, с чем Устюг рифмуют?
Хотя как склоняют — знаю прекрасно.
Он нынче ведь — родина Деда Мороза,
Чьи нас приводящие в трепет портреты
Висят на витринах зимою и летом,
Но в этом не видится, впрочем, курьеза.
А, может, не рифму ищу, а сам город?
Его глубину? Высоту? Просто образ?
Нет образа — будет пустая поэма,
Поэма для нашей нездешней богемы,
И в ней будет биться безОбразный город,
Осколки его будут биться по свету,
И местные, слушая, злиться поэты.
Жуя красоту, красоту поглощая,
Ты черен и слеп, и творец твой бездарен —
Он дар потерял то ли сил, то ли слова,
Он город творил — был в особом ударе,
Он выстроил город, тенями играя.
Но что же с ним делать — с прекрасным и тихим?
Чему этот город станет основой?
Какой-нибудь новой культурной столице?
Столица с ее многолюдием диким
Вошла бы и сразу бы все растоптала —
Ей было бы этого города мало,
Она бы накрыла волной разрушенья,
Но выбрал творец мерзлоту разоренья,
И мерзнет, застыл удивительный город.
Бутылка со льдом может треснуть, наверно…
И вот звон раздался. А было так просто:
Мы жили — ну как на безлюдном погосте:
Не едут туристы — пираты культуры,
Не едут мессии с ущербною верой,
И нет ни одной застоличной манеры,
Нет постперестроечных путаных прений,
До одури криков в припадочном мире,
И все что-то слышат плохое в эфире,
А дыры считают на собственной шкуре,
А шкура все дыры культуры вмещает…
Теперь все не так — дыры стали другими,
Эфир да и крики давно попритухли,
В пустотах-частотах взвывают старухи:
«Мы были с тобою тогда молодыми».
Фольклор! Я любила бы это словечко,
Когда бы сама не росла возле печки,
Не знала, какие «всамделе» словечки
Стоят на местах так привычных на слух,
Не слушала б радиовскрики старух —
А Пушкин ругал безобиднейших мух!
Да, город! Теперь-то тебя не узнаешь —
От этого реже в тебя заезжаешь,
Не шлешь в тебя писем, не ждешь и ответа,
Быть может, приеду каким-нибудь летом,
Приду как к священнику к Деду Морозу,
Пожалуй, пристану к нему, как заноза:
Уж он-то, наверное, знает словечко,
Которое с Устюгом встанет навечно…
Помилуй меня и найди себе рифму!
Творец мне сказал, что юродивый самый
Из самых юродивых рифму отыщет,
И ты встрепенешься, прекрасный и тихий,
Пусть даже в поэме, и только, и хватит.
Ну, я — тот юродивый…. Нет тебе рифмы
И нет тебе темы,
И образ рассыпан — разбился о рифы
БезОбразных ликов…
Ты даже без рифмы какой-то великий.

Созвездье церквей и невинное счастье,
Барахтанье в луже чумазых пострелов.
За тысячи лет ты не станешь старее,
Чем был в стародавнее прежнее время.
Стрелою Успенская колет Успенский,
А ветер опасен, как лезвие бритвы
Опасно литаврам — щекам инструментов.
Литавры не знают от ветра молитвы.
Ты город задворок и всякого хлама,
Тебе посвящается эта поэма,
В которой расстроена всякая гамма
И будет излишнею всякая тема,
И звуки под пристальным взглядом Дежнева
Разносятся ветром холодного лета,
Обычного лета застылой России,
И ежели рифма потеряна где-то,
То ею последняя станет песчинка,
Последняя крошка от черствого слова
Какого-нибудь молодого мессии,
Мессии какого-нибудь молодого…
Но ежели я — тот последний мессия,
То где же она — та последняя крошка?
Да вот она — крошка, лежит на ладошке.
Но ветер подул, и она так красиво,
Так плавно слетела под ноги прохожим,
Которые стали все реже и реже.
У вас под ногами от города скрежет,
На скрип сапога чрезвычайно похожий.
Постойте! Вы топчете главную рифму!
Но я вас прощаю, идите, и все же
Запомните — это не просто советы —
По городу нужно ходить осторожней,
Когда вам читают поэмы поэты.
В заботе о том, с чем рифмуется Устюг,
Одна из них час по квартире бродила,
Но ей не хватило метров в квартире
И было в душе удивительно пусто.
Она вспоминала молчащие храмы,
Когда среди ночи бессонной и длинной
Они забываются в сказке былинной,
А в них забываются местные хамы.
Она вспоминала свой маленький город
До маленькой, самой последней избушки,
Где пенсию держит живая старушка
В ручище, которая чувствует холод.
Но храмы сливаются с белой равниной,
Старушка и домик сравнимы с землею,
А нам лишь нужна подходящая глина,
Которою можно бы вылепить рифму,
И рифма нам города образ откроет.

Плач Ярославны

Когда растворишься во тьме новолунья,
Когда по тебе засмеется колдунья,
И тем облакам, что в долину уплыли,
Равняясь с дорожною вечною пылью,—
Я вспомню тот плач, что поет Ярославна:
«О, ветре ветрило, чему, господине, насильно вееши?»
Река, что течет к твоему темну граду,
Несет мои слезы искринками света:
«Взлелей, господине, ко мне мою Ладу!»
Я слушаю — и никакого ответа.
Я жду: ведь когда-нибудь сменится ветер?!
«О ветре, ветрило, чему, господине, насильно вееши?»

Деревенская церковь

Тень-тень-потетень,
Выше города плетень!
С густо-ржавыми крестами
И поникшими перстами —
Куполами набекрень.

Не ходи-ка ты туда,
Не случилась бы беда —
Ветер встряхивает чудо
Это чудо станет грудой
Без особого труда.

Чудо морщит ветхий лоб,
Черепицей мажет столб,
И от этих злых лобзаний
Столб визжит, и я не знаю
Визга злей чтоб, горше чтоб.

С паутиной интерьер
На барокковский манер.
Там, где выкраны иконы,
В пазухах, сидят вороны
Черт хозяин там теперь.

А старушки на коленях
Совершают свой обряд.
В день святого воскресенья
Для духовного спасенья
Хоть снаружи постоят.

Тень-тень-потетень,
Сто тропинок на плетень.
В километре ни избушки,
Все с котомками старушки,
Все из разных деревень.

Городская церковь
(архив)

Тень-тень-потетень,
В городе другой плетень:
Зарешечены оконца,
В них напрасно бьется солнце
И стучит жарою день.
В этих сумрачных стенах
Дышит трех столетий прах,
там от глаз простого люда
Под замками скрыто чудо —
Взгляд в старинных образах.
Легок скрежет половиц,
Робок шепот мастериц,
Мастерицы-то все — пряхи:
Ткут бумажные рубахи
Из потрепанных страниц.
Но рубахи ни одной
Не увидит свет земной,
Все в плетне безгласно, глухо,
Пряжу путает старуха,
Гонит мастериц клюкой.
Пыль и сумрак, злато-медь,
То не божий храм, а клеть,
Силы тьмы бушуют в храме,
Лики чуть ли не с рогами,
Если пристально смотреть.

Ольга Чернорицкая

Вас может это заинтересовать

Что будем искать? Например,Идея